Это будет очень большое письмо, я попробую все по порядку.
Во-первых, то, что я сейчас пишу – результат трех дней непрекращающейся истерики, причем до такой степени, что сегодняшнюю ночь я не спал совсем, несмотря на то, что в половине восьмого утра имел урок вождения.
В понедельник я, расписав себе день, уложился в это расписание, сделал неплохой (по крайней мере – совершенно из иного теста) текст, словом, был вполне (в итоге) доволен собой. При этом вечером мы еще и доехали за столом, и я его поставил. Сильно отягощалось все тем, что с утра я был на прививке, и она тяжело на меня подействовала, голова кружилась и тошнило к вечеру. И все равно текст был написан, и чешским я тоже успел позаниматься. Во вторник все было с утра совсем хорошо, две картинки, обе очень уместные, все те же обязательные утренние страницы, планирование, и я опять-таки вполне был доволен собой. Это все прелюдия для того, чтобы ты видел – насколько плотных и хороших два дня было до того. Кажется, это важно.
Во вторник вечером состоялся разговор.
Я сказал: видишь ли, когда я начинаю задействовать вовлеченность – я же решил, что я живу в этом мире, а не смотрю на него из крайне безопасного места, - я тут же начинаю ощущать себя посреди толпы совершенно обдолбанных людей. Они режут на лоскуты себя и друг друга, одновременно потребляют тонны препаратов и задействуют сотни техник, чтобы как-то это пережить – кто-то лжет себе, кто-то другим, кто-то просто отключается. А я нахожусь в эпицентре хаоса и не понимаю, зачем я это сделал и что мне делать с этими людьми, кроме как перебить из милосердия.
После чего мы очень быстро вышли на восприятие собственной боли через чужую. И того, что она (моя боль обо всем мире, которая на самом деле – боль о себе, конечно) гипертрофирована не потому, что велика, как небо, а потому, что я не могу отделить ее от себя. Я ею становлюсь. Становлюсь эмоцией, а не проживаю ее.
Это означает, во-первых, что в такие моменты меня как такового нет, а во-вторых, – что по моим ощущениям это состояние будет длиться вечно.
Ребенок, сказали мне, когда голоден, кричит и извивается так, будто его жарят заживо, хотя уровень трагедии совершенно не сопоставим с реальным – молоко будет через пять минут. Но он не умеет ждать, он ничего не знает о времени, состояние голода, которое он испытывает, абсолютно, тотально и вечно, он и есть голод.
И вот тут я что-то поймал. В этом «я есть вечный голод». Потому что подключаясь к этому хаосу – через людей или через что-то еще, я влетаю именно в это. В я есть вечный голод.
Я думаю, ты знаешь, о чем я говорю. В таком состоянии я могу пожрать вообще все, и оно абсолютно непозволительно ни для одного из нас – начиная с минимально сознательного возраста.
И получается, что здесь у меня этот голод есть, состояние этого вечного голода, а вот удовлетворять его (взрослый мальчик, поди к холодильнику и достань себе что-нибудь) я не умею. Либо нет коннекта, либо нет механизма. Как-то так получилось, что это тот голод, который здесь удовлетворить невозможно.
Я начал крутить это так и эдак, по всему же выходит, что голод этот – эмоциональный. Но, во-первых, я прекрасно умею удовлетворять эмоциональный голод, во-вторых, здесь для этого – масса возможностей, и первая из них – делай что-то через себя, все тебе будет. Одна музыка чего стоит.
А потом Т. сказала мне одну вещь: у тебя такие приступы отчаянья и «где тут я» - абсолютно неизменны после того, как ты хорошо поработаешь. Несколько дней великолепного подъема (ну да, потому что в эти дни я есмь голод утоленный, еще бы), а потом вечно и неизменно – спад чудовищной силы. (И от этого устаешь, да. Очень сильно устаешь от таких качелей.)
Как интересно, подумал я. А действительно ли в таком случае я в такие дни есмь голод утоленный. Что происходит? Как это вообще понимать и воспринимать – явно же какая-то часть того, что делается, идет на хорошие и годные вещи, после чего случается срыв с истерикой, битьем посуды и прочими неприятными признаками.
(Попутно у меня таки да, есть дыра и на месте эмоционального голода тоже. И она подключается охотно и радостно, совершенно по-человечески, и тогда мне, прямо скажем, несладко еще и с этой стороны, но тут я, по крайней мере, могу что-то сделать, проработка травм – вещь тяжелая, но совершенно подъемная. Ну и что мы имеем – "я голоден, ничего с этим поделать не могу, ах да, у меня же еще и дыра на месте родительских отношений, о-о, черт бы все это побрал, ладно, может, если я займусь хоть этим, полегчает в целом". Это не значит, конечно, что родительскими отношениями мне заниматься не нужно. Это значит, что мне нужно отделить от них мою неназываемую дыру. Потому что пока они слеплены в ком, я вообще не знаю, как к этому подступиться, только оградки вокруг этого кома ставлю, ради создания хоть какой-то безопасной зоны.)
Получается вот что. Получается, что этот голод – вообще из каких-то других мест. Я могу его отодвинуть и практически игнорировать, я могу с ним жить, хотя мне это нехорошо. Но выносимо. И только когда я начинаю делать вещи, хоть сколько-нибудь задействующие дух, случается следующее:
«Это разве не мне еда? Так еда для меня существует или нет? И как я могу ее получить?»
Еда не та, получить ты ее не можешь. Все, с этого момента - только крик. Я немедленно утрачиваю себя и впадаю в катастрофическую панику.
Имеет смысл еще на полях отметить, что меня очень сильно раздражают люди, которые, полностью погрузившись в свое «мне чудовищно плохо», превращаются в того самого вопящего младенца, «я пойду на все, лишь бы мне немедленно обеспечили то, что мне нужно». Причем в первую очередь кидаются на самых близких – дай, дай, дай.
Когда тебя что-то раздражает очень сильно, поди посмотри в зеркало, да.
Какие выводы можно из этого сделать.
Во-первых, есть вероятность, что я кормлю не то. Или до сих пор кормил не то. Что вопит во мне одно, и это одно не имеет здесь ни названия, ни методов с ним обращения, ничего, - а кормлю я при этом что-то, что здесь есть, например, отношения. У меня дыра на отношениях, это давно известно, и ее как раз вполне можно накормить местными способами и местной едой, и ложка есть, и каша.
Во-вторых, есть вероятность, что я, даже пытаясь кормить то, не имею здесь для него ни еды, ни способа. Отчасти – очень отчасти, - я что-то могу сделать дыханием. И то, обнаружилось это только осенью.
А наиболее вероятно, что верно и то, и другое.
Что всю жизнь слыша где-то постоянное ржание, я, вволю помаявшись и не находя его источника, отправлялся кормить плюшевую лошадь нарисованной травой. Потому что она доступна, эта плюшевая лошадь, я знаю, где она, и могу нарисовать сколько угодно травы, меня еще и похвалят в процессе. (И, кстати, под эти кормления я очень хорошо научился рисовать траву, тоже нужно отметить.) Но при этом живой и настоящей лошади ничего не перепадало, кроме моих искренних усилий, быть может. А я время от времени просто буквально становлюсь ею, и это - воплощенный, совершенно животный голод, не говоря уже о тоске, оставленности и прочем – это же моя лошадь, мы оба это знаем.
Но понять наконец, что плюшевая лошадь – отдельно, а настоящая – отдельно, - уже очень большой сдвиг.
И теперь, знаешь ли, я очень хочу найти настоящую лошадь или по крайней мере найти способ переправлять ей еду, хотя меня мучает почти уверенность, что когда я доберусь до этой конюшни, Авгий получит медаль за чистоплотность.